Литературно-художественный и публицистический журнал

 
 

Проталина\1-4\18
О журнале
Редакция
Контакты
Подписка
Авторы
Новости
Наши встречи
Наши награды
Наша анкета
Проталина\1-4\16
Проталина\1-4\15
Проталина\3-4\14
Проталина\1-2\14
Проталина\1-2\13
Проталина\3-4\12
Проталина\1-2\12
Проталина\3-4\11
Проталина\1-2\11
Проталина\3-4\10
Проталина\2\10
Проталина\1\10
Проталина\4\09
Проталина\2-3\09
Проталина\1\09
Проталина\3\08
Проталина\2\08
Проталина\1\08

 

 

 

________________________

 

 

________________________

Евгений Пинаев

 

 

Одиночество в компании прочитанного

 

— Ну, а как вас зовут?

— Обождите, вот вертится на языке...

 

Умберто Эко

 

За окном пурга полощет на крохотной мачте Андреевский флаг. Мачту воздвигли года три-четыре назад старички-ветераны ребячьего отряда «Каравелла», созданного Владиславом Крапивиным, которому (отряду, а не мэтру) — подумать только! — уже исполнилось пятьдесят лет. Я, конечно, не слышу трескучего полосканья полотнища, но тяга в печи такая, что зримо ощущаешь силу январского ветра. Однако флаг держится, как на «Варяге».

«Человеческая память похожа на чувствительную фотопленку, и мы всю жизнь только и делаем, что стараемся стереть запечатлевшееся на ней». Я не согласен с Рэем Бредбери. Что-то несущественное, конечно, исчезает, но, я в этом уверен, при особых условиях снова всплывает на поверхность из глубин памяти.

Ветер, что вроде нынешнего, тоже создает «особые условия» и о многом говорит мне, многое напоминает, но сейчас, когда я один в четырех стенах, в голове мысли не о нем, в ней почему-то бродят… нет, плавают, сплетаясь и путаясь, но ухитряясь все-таки обходиться без абордажной схватки, строчки, подхватившие одну, так сказать, тему, которая целиком поместилась в стихотворении Ивана Бунина «Одиночество»:

 

И дождик, и ветер, и мгла

Над холодной пустыней воды.

Здесь жизнь до весны умерла,

До весны опустели сады.

Я на даче один, мне темно

За мольбертом и дует в окно.

 

Он на даче один, за окном промозглая осень, а любимая женщина ушла от него. Как быть? «Что ж, камин затоплю, буду пить. Хорошо бы собаку купить». Купить собаку — понятное желание, когда «разлюбила, и стал ей чужой», да ещё за окном — «те же тучи гряда за грядой». Это, так сказать, обычная житейская коллизия. Когда питекантроп стал homo sapiensом, она и появилась, чтобы поэты могли трактовать ее так и сяк. Прозаики, впрочем, тоже не отставали от лириков. Они всегда берегли «чувствительную фотопленку». Даже я, сухой прагматик, время от времени достаю ее и осторожно стираю пыль ватным тампоном.

«Снова один я… Опять без значенья день убегает за днем, сердце испуганно ждет запустенья, словно покинутый дом. Заперты ставни, закрыты ворота, сад догнивает пустой… Где же ты светишь и греешь кого ты, мой огонек дорогой». И это из той же бытовухи. Но для меня они, эти строчки, — еще и привет из давней юности. Они доносят голос и переборы гитары Вильки Гонта, московского журналюги, хлопнувшего очередную рюмку водки и закусившего ее лирической струей из Апухтина. У Вильки был пестрый репертуар, но Бунин первенствовал в нем. Послушать Вильку приходили даже гнесинцы со второго этажа нашей общаги на Трифоновке. Он их вдохновлял. Некоторые не выдерживали и тоже брались за Апухтина и выводили свои рулады: «Пара гнедых, запряженных с зарею, тощих, голодных и грустных на вид…»

Да, были когда-то и мы рысаками.

Тогда я учился в художественном институте с Жекой Лаврентьевым, который был старше меня на пять лет, попал в армию с первым послевоенным призывом, где хватил лиха, гоняясь по лесам сначала за недобитыми бандеровцами, потом в Литве за остатками «лесных братьев» Сметоны. В армии Жека начал писать стихи, а бросил, когда его перевели на финскую границу старшиной заставы. Своих стихов он никогда не читал, особенно при Вильке, а меня, конечно, за бутылкой водки несколько раз осчастливил декламацией некоторых «шедевров». Отрывок одного из них крепко врезался в память, хотя прошло уже более полувека.

 

Красиво лебеди кричали,

рождая эхо, таял звук…

Мы так с тобою одичали

без женских ласк, без женских рук,

без поцелуев, без объятий,

встречая смерть лицом к лицу,

я тосковал о чьём-то платье,

раз промелькнувшем на мосту.

А вот дальше Жека будто обращался ко мне, потому, видно, и запомнились эти строчки:

 

А ты мечтал о далеком плавании,

о чужих берегах в цвету,

о туземках в нерусских гаванях,

о колибри и какаду.

Милый, милый смешной мальчишка!

Это было давным-давно,

Ты тогда перечитывал книжки

о золотом руне.

…Сурова граница Суоми,

и радостей нет,

но не грусти о доме,

зеленоплечий шкет.

 

Но вдруг под шум ветра вспомнилось еще несколько его строчек: «Сижу один, гляжу на стены и вижу в сумраке теней, как папа Карло взял полено и сказку сделал для детей. Смешное взбалмошное детство, но, может статься, за стеной лежит, таится по соседству от счастья ключик золотой». Почему именно эти строчки? Наверное, потому что в них повторялось, как и в Вилькином романсе, одно и то же слово — «один». Один — значит, один. Отсюда и одиночество нарисовалось. То еще, скажу вам, словечко! Снова один и опять без значенья: жена уехала в город, ветер бодро гудит, напоминая «взбалмошное детство» военных лет, книжки о золотом руне и множество других о кораблях, морях и мореплавателях, о дальних странах, которые рождали у мальчишки мечты (согласно Александру Грину) о своем несбыточном. Видимо, «золотое руно» застряло в душе. Я крепко думал о себе и своем занятии в этом мире. Так продолжалось до поры, когда я понял, что мой удел — не кисть, а свайка, троса и плеск волн. Словом, я дал тягу из института и мог бы тоже заявить, подобно персонажу романа Германа Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит»: «Зовите меня Измаил. Несколько лет тому назад — когда именно, неважно — я обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле не осталось ничего, что могло бы еще занимать меня, и тогда я решил сесть на корабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир и с его водной стороны. Это у меня проверенный способ развеять тоску и наладить кровообращение». Понятно, что в ту пору «оборванец был молод и смел», и если я сейчас читаю эти строчки романа с улыбкой, то они не имеют отношения к нынешнему моему физическому состоянию, ибо теперь, когда молодость и смелость стали уделом грустных воспоминаний, а сам я похож на старую шхуну, тихо догнивающую на пустом берегу среди обломков такелажа, на которые изредка садятся разные пичуги и жизнерадостно какают на обветшалую палубу, «наладить кровообращение» способно только предписание Эпикура «живи уединенно».

Итак, господа, если это хоть мало-мальски похоже на преамбулу, пусть будет преамбулой, которую я счастливо пережил в молодости, но пропетой с чужого голоса. Она — нечто вроде Знака, такие знаки появляются не слишком часто, но всегда со значением и тем смыслом, который относится только к тебе. В молодости на них не обращаешь внимания, в зрелом возрасте, узрев подсказки, воспринимаешь их как знамения и задумываешься, но, бывает, уткнешься лбом в такую веху и, прозрев, начинаешь копаться в прошлом, чтобы понять, что и откуда пошло-поехало и как ты оказался на пустыре, который оказывается ближе тебе и роднее, чем «огни большого города» с его шумом и гамом.

Подсказка Эпикура появилась своевременно. То есть вместе с небольшой по давним временам финансовой основой, ибо наши возможности не всегда соответствуют реалиям жизни. Словом, когда кошелек стал чуть толще, чем у Измаила, я и уединился на берегу прекрасного озера. Почему у его вод? А потому! Ведь тот же Измаил заметил мимоходом, что «размышления и вода навечно неотделимы друг от друга». В этом я убедился ещё на «Крузенштерне», когда, сидя на корме барка и укрывшись от всевидящего глаза и от всеслышащих ушей главного боцмана за колесом запасного штурвала, мог часами смотреть на нескончаемый бег волн Атлантики.

Теперь о размышлениях. Роман Мелвилла я впервые прочитал уже в зрелом возрасте, когда в нерушимом, казалось, Союзе свободных Советских Республик появилось замечательное издание этой книги с великолепными иллюстрациями Рокуэлла Кента, а моя личная «преамбула» приказала долго жить, и, значит, птички уже начали навещать ее останки. Покакали на них в первый раз, и я будто прозрел, только теперь сообразив, что мое время прошло, а я все еще бреду в поисках своего, не злого, а доброго белого кита, который никогда уже не вынырнет и не выпустит фонтан возле моей избушки на курьих ножках. Очевидно одно: Знак, поданный Измаилом, был доставлен мне когда-то тайно, в детстве, еще до «золотого руна», что и привело сначала к Преамбуле, а потом к размышлениям о дне сегодняшнем.

Мне нравится своеобразие японской поэзии. В ней плотно упакован философский смысл человеческого бытия. Тем не менее, хокку как Знак, предназначенный лично мне и поданный своевременно, я нашел не в книжке, а услышал из уст зачинателя игры «Что? Где? Когда?» Ворошилова, когда он решил оставить телеэфир.

 

В стебле морской капусты

Песок заскрипел на зубах,

И вспомнил я, что старею.

 

Я тоже «ощутил песок» и понял, что старею, хотя и находился в начале процесса. Теперь он явно завершается, но эту закономерную и неприятную данность я воспринял довольно равнодушно. Что делать, мои года — мое богатство. Я нажил его за мои года как-то незаметно, неприметно, не сразу сообразив, что количество перешло в качество не лучшего качества. Однако, плохое или хорошее, оно дает успокоение и резюме: чему быть — того не миновать, значит, незачем дрыгать ножками и размышлять о нем. Надо, уподобясь полковнику Буэндиа, сидеть и ждать, когда за окном пронесут гроб с твоим телом, вникая в мудрые слова бравого солдата Швейка: «Пусть будет как будет, ведь как-нибудь да будет, ведь никогда не было, чтоб никак не было».

Что это? Появилась новая преамбула — тонкая прослойка между прошлым и настоящим? Ладно, кажется, я не туда гребу, как говорил некий киношный персонаж. В конце концов, ожидания полковника — это нормальное состояние, когда в душе ничего не осталось кроме энтропии (красивое словечко, и грех не употребить его, хотя от него попахивает то ли схоластикой, то ли фантастикой), которая возрастает вместе с возрастом субъекта, каковым я являюсь как физическое тело, ещё существующее покудова во времени и пространстве.

Энтропия — хитрая штука. О ее физической сущности пусть толкуют физики, что до лириков, то у них с ней все обстоит гораздо сложнее. Ведь речь идет о душе, а душа — mare clausum, то бишь закрытое море, берегами которого владеет одно государство. Ее упаковка — наше тело, но где именно она в нем хоронится? У кого — в сердце, у кого — в желудке, у кого — в загребущих руках, у кого — в черепной коробке, в той рассудочной части мозга, которой до лампочки все, окромя собственного Я. Словом, не зря говорят, что чужая душа — потемки. Константин Ваншенкин — лирик чистой воды, однако же заявил с экрана телевизора, который демонстрировал мне фильм о поэте: «В старости не нужны близкие и друзья. Они мешают одиночеству». Признаться, он меня слегка удивил. То-то я смотрю, что во время довольно продолжительной передачи рядом или поблизости не мелькнула ни одна живая душа. Он показывал зрителю только старые фотографии, будто иллюстрируя стихи другого поэта: «Вы ушли, как говорится, в мир иной». В таком случае что такое уединение и что есть одиночество? Да, вроде бы разница очевидна. Уединение не мешает встречаться с близкими и друзьями, а одиночество предполагает табу на подобные встречи. Но если у человека нет ни тех, ни других и, тем более, ничего за душой, одиночество грозит крахом. Поэтому, на мой взгляд, поэт слегка кокетничает, посылая, в данном случае мне, свой афористический Знак. Ведь одиночество одиночеству рознь. Поэт вряд ли ощущал вокруг себя ту пустоту, которая мешала бы ему жить и творить. Полное одиночество досталось Бену Ганну, которого Стивенсон вынудил руками капитана Флинта провести три года на «Острове сокровищ». Всего три года, а пират чуть не спятил. Робинзона Крузо Даниель Дефо заставил провести на острове, если не ошибаюсь, двадцать шесть лет, однако без попугая и Пятницы все же не обошлось. Когда-то я даже сочинил стишок на эту тему. Сочинил, вдруг шибко захотев настоящего одиночества, полного отрешения от мирских забот, тревог и мирского безобразия, творившегося вокруг.

 

Дивный остров, избушка над морем

с огоньком, словно искрой в ночи,

и на вест и на ост — только волны,

и на норд и на зюйд — ни души.

 

Но шутки в сторону. Потому что одиночество — мечта идиота. Одиночество, повторяю, — штука серьезная. Уединение как таковое не годится ему в подметки, но Знак был, и Знак тот был подан человеком, который вряд ли бросил бы слово на ветер, зная что-то свое, важное, находясь в вакууме пустой квартиры. Вот только был ли вокруг некого полный вакуум? Сомневаюсь.

Китобойным судном «Пекод», на котором Измаил отплыл промышлять китов в южные широты, командовал Ахав — воплощение одиночества философского, целью которого было уничтожение мирового зла, каковым в его представлении являлся белый кит Моби Дик. Одиночество любого капитана среди своих подчиненных упомянуто даже Виктором Конецким, который, сам будучи капитаном, знал, о чем говорил. Однако для него и Ахава одиночество имело разную подоплеку. Капитан судна не одинок в буквальном смысле. Он одинок только в принятии решений, за которыми стоит ответственность. Ведь одиночество Робинзона тоже не одиночество. Роман Дефо о другом — о смекалке, терпении, трудолюбии и надежде. А вот Ахав — это подлинное одиночество, облаченное в ризу безумной идеи. Он намерен преследовать зло, гоняясь за ним по всему свету; он готов на всё, готов жизнью пожертвовать ради достижения своей навязчивой идеи.

Один мой знакомый, когда я, как говорится, затронул тему, даже из Иосифа Бродского ввернул, не ручаясь, правда, за точность цитаты: «Одиночество учит сути вещей, ибо суть вещей и есть одиночество». А в чем «суть вещей»? Еще Анна Ахматова как-то заметила, что, поэзия Бродского источает бесконечное одиночество. Ну, не знаю. По-моему, он слишком рассудочен и холоден. В его поэзии нет тепла. Может, как раз от одиночества? Именно от него? Слишком рано он понял «суть вещей», а потом с этим жил до конца дней своих?

А вообще какое мне дело до этой сути? И постигну ли ее, схватившись за уши и погрузившись в пучину размышлений? Хорошо, допустим, что мне она ну вот как нужна! Прямо позарез! Тогда снова и снова возникает вопрос: а в чем она — «суть вещей»? Опять кантовская «вещь в себе»? Тогда одиночество в том и заключается, чтобы, уединившись от всех, действительно схватиться за уши и думать, думать, в чем суть… допустим, унитаза, хотя он не скрывает никаких тайн своего основного предназначения. А если говорить не ёрничая, всерьез, то «суть вещей» — понятие до того философски отвлеченное, что, боюсь, даже Фридрих Ницше, который маялся той же дурью, свихнулся именно на том, что пытался вникнуть в смысл собственных постулатов.

Вот Ахав — воплощение одиночества, облаченного в ризы безумной идеи. Или гениальной? Ведь гении творят свои шедевры не на публике. Да, Ахав — капитан, живущий в окружении экипажа, но он, в сущности, более одинок, чем какая-нибудь звезда, заброшенная на край галактики. А коли так, то как выглядит одиночество для обычного человека, обывателя, который чувствует себя приятно, именно замкнувшись в крохотной скорлупе личного бытия? И что для него пресловутая «суть вещей», если он в гробу видел и Ахава, и нобелевского лауреата с его поэзией, и почтенного философа Ницше. Вот и я не философ. «Но, вероятно, мы, смертные, только тогда можем быть истинными философами, когда сознательно к этому не стремимся, — признается Измаил. — Если я слышу, что такой-то выдаёт себя за философа, я тут же заключаю, что он, подобно некоей старухе, «сильно мается животом». Выходит, погоня капитана за «мировым злом» — это «суть вещей», принявшая облик мании? Или всякая мания — «суть вещей» для каждого отдельного человека, не спятившего с ума? Ладно, «суть вещей» — это все равно, что интерес к обратной стороне луны для несчастного бомжа, которого лихие люди лишили квартиры. Действительно, можно свихнуться, докапываясь до сути, при условии, что она идентична одиночеству. А чем оно, одиночество, представляется обывателю, умишко которого не занято мировыми проблемами? Он, может, и слова такого — мания — никогда не слышал. Оно для него заключается в понятии «зациклиться». Например, на покупке автомобиля, какого-то особенного холодильника, сверхмодного шкафа или серванта, на худой конец, лилового пиджака.

Вывод один: одиночество — удел гениев, которые раскусили «суть вещей» и со времен Диогена предпочитают жить в бочке, а всякому нахалу, настырно лезущему с поучениями, говорят: «Не заслоняй мне солнца!»

Возьмите нашего гениального математика Перельмана. Что заставляет его сторониться людей? Брезгливость? Он понял вдруг, в каком мире оказался. В нашем мире «суть вещей» превратилась в вещизм, в жадность приобретательства, а общество потребления, в которое превращается страна — это болото с лягушками, которые никогда не станут царевнами. В этом болоте, моментально забывшем «десять моральных принципов строителя коммунизма», почти не обращаются и к Христовым заповедям, хотя усердно посещают церкви и крестят лбы. Словом, у одиночества бывают разные причины.

Так в чем же треклятая «суть вещей»? В одиночестве творчества? Ведь и Ваншенкин, и Бродский, в сущности, говорят об одном и том же. И Ницше, по-моему, тоже что-то толковал об одиночестве гения. Ну, до этого я и сам допер. Однако я не гений, и я не поэт и не брюнет, не герой, говорю вам об этом заранее. Так в чем же заключается именно для меня «суть вещей»? В моем прошлом? В памяти о нем? Прошлое индивидуально, это понятно и ежу. И если у каждого оно свое, мое и есть та суть, которая порой не дает уснуть, а одиночество превращается в плеск волн, в игривые прыжки дельфинов у форштевня баркентины, в подрагивание ее снастей и завораживающее покачивание мачт с тугими парусами. Значит, что? Это значит, что одиночество мне не грозит. То самое, с депрессией, которую описывают и которой пугаются иные авторы. Одиночество не грозит тому, чье прошлое хранится в памяти не осколками былых неприятностей (у кого их не было?!), а кусками чего-то важного, светлого, а может, и святого для человека. Жизнь заканчивается, когда закрывается дверь памяти. Человек живет, пока она открыта настежь. Но вот… да, остается узкая щель, из которой еще падает свет — последний яркий луч. Он гаснет и… и все. Полный альбац, хе-хе. Тьма, в которой настоящее уже не имеет значения. Оно исчезает, его нет, и значит, человек исчез, навсегда поглощенный этим мраком. Только теперь и начинается полное, настоящее одиночество, поэтому все наши земные разговоры об одиночестве — фуфло.

Одиночество — понятие относительное, даже если говорить об одиночестве старости. Впрочем, старость старости рознь. Одиночество старости — это беспомощность, когда у человека нет сил, чтобы обслужить себя, когда быт в простейших его проявлениях становится невыносим. Спасение одно — смерть. А что в ней особенного? С древними не поспоришь: они говорили, что пока мы живы, смерти еще нет, а когда умерли, смерти уже нет. Как говорится, все там будем. Аминь!

Одиночество… Что к этому добавить?

Как-то из города позвонил сын и сказал, что подобрал возле мусорных баков целую библиотечку русской классики: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Гаршин. Много фамилий, вплоть до Толстого Льва. В виде приложения к ним — томик Брета Гарта и два романа Стивена Кинга, матерого сочинителя ужастиков. (Замечу в скобках, что находки подобного рода случались у сына и раньше, правда, не в таком изобилии.)

— Что тебе привезти? — спросил сын.

— Классики у меня есть, — ответил ему. — Кинга привези. Хочу испужаться.

— Действительность уже не пужает?

— Стала привычной.

— Гм, гм… Ладно, будет тебе Кинг.

Им и занялся, когда книжки оказались у меня на столе. Открыл первую. «Испужаться» не получилось, но зато обнаружил две цитатки применительно к моей нынешней теме.

«Иногда, когда он задумывался о своей новой жизни, ему на ум приходило страшное слово — одиночество, но как оно только начинало маячить на горизонте, он загонял его глубоко в подсознание. Одиночество — это тоже нормально. А вот депрессия — другое дело».

«Одиночество — это самое худшее, что случается с человеком в старости. Не болячки и радикулит, не одышка, когда поднимаешься на один лестничный марш, который ты просто пролетал, когда тебе было двадцать… а именно одиночество».

«Бессонница». Так называется роман, напичканный мистикой о парках, которые прядут нить человеческих судеб и обрезают ее в свой срок. Но если отбросить мистику — побоку ее! — то можно ли загнать в подсознание «страшное слово», чтобы одиночество стало «нормальным»? А как быть с «самым худшим» в старости? Поневоле задумаешься, когда в студеную зимнюю пору приходится пробираться сквозь суметы до «туалэта типа сортир», имея в наличии ноги, которые вообще не расположены к передвижению не только по пересеченной местности, но и просто по своей избушке на курьих ножках. Конечно, дорогу осилит идущий, но ведь дорогу нужно прорыть, а у идущего — радикулит, одышка и куча болячек. И тут уж не до безногого Ахава с неукротимым огнем в глазах (не путайте с пиратом Джоном Сильвером), которого одиночество гонит по свету в поисках «мирового зла» и которое надо покарать во что бы то ни стало. Может, лучше снова вспомнить Вильку Гонта и его гитару, а то и спеть вместе с ним:

 

От судьбы никуда не уйдешь,

да и что мне судьба равнодушная?

Нет любви? Ну, и так проживешь.

 

Что мне горе? Жизни море

нужно вычерпать до дна.

Сердце тише. Выше, выше

кубки пенного вина!

 

Главное, припевчик у Вильки больно оптимистичный, на уровне дворовых бардов:

 

Эх, хорошо, брат, в могиле лежать,

думать не надо, не надо дышать,

…………………………………….

Трое товарищей, сидя в пивной,

кружки поднимут, прощаясь со мной.

 

Спеть такое можно, если одиночество — именно горе-злосчастье, и нет другого выхода, кроме как утопить его в вине. Но ведь его, горе, и усугубить можно с похмелюги, которая по-научному называется абстинентным синдромом. После него горе-злосчастье становится и острее, и горше.

Ладно, господа хорошие, одиночество — это не про нас, так что обернем все в шутку — не получилось «эссе», ну и бог с ним. Куда нам, грешным да приземленным, забираться в дебри материи, напичканной медициной и психологией вкупе с социологией, которые способны испортить пищеварение. Пусть одиночеством как проблемой занимаются специалисты и поэт Ваншенкин. У них с ним особые отношения. У специалистов есть уши, чтобы время от времени теребить их, а поэт повенчан с творчеством — ему и карты в руки. А нам-то какой резон пудрить друг другу мозги никчемным занятием? К тому же мысли об одиночестве приходят не только мне (а я всего лишь обычный грешный), не только поэту Ваншенкину, но и многим другим, в том числе и прозаику Житинскому. Его мысли хороши уже тем, что заканчиваются рецептом, как избежать этой напасти. Цитата будет длинноватой, но она стоит того. Итак…

«Одиночество — страшная штука.

Всю жизнь мы боремся с ним самыми разными способами, временами боготворим, считая плодотворным, когда слишком устаем от суеты. Суета, между прочим, один из способов борьбы с одиночеством, самый неверный способ.

Лишь потом начинаешь понимать, что одиночество кончается не тогда, когда ты кому-то нужен, кто-то любит тебя, кому-то не лень вникать в твою жизнь, а если ты сам кого-то любишь.

Попробуйте рассказать о себе тысячу раз всем подряд, начиная от жены и кончая случайным попутчиком в поезде, и вы поймете, насколько вы одиноки. Но выслушайте кого-нибудь однажды, выслушайте по-настоящему, как себя самого, полюбите его хоть ненадолго — и ваше одиночество пройдет».

А вообще-то, подумал я, выходя во двор и открывая дверь в огород, с таким «оптимизмом», что продемонстрировал Вилька, одиночество закончится депрессией, после которой, не дай Бог, сунешь шею в петлю. Надо, значит, следовать совету питерского прозаика. Вот только не поздно ли? Рядом нет никого, кроме жены и котят. Эти еще несмышленыши, а собачки верные, всегда готовые рассказать о своем житье-бытье, Дикси и Бим, были зимой кем-то отравлены, а Чарли застрелен летом поселковыми супостатами.

Придя к такому выводу, я высунул голову наружу и принял физиономией бодрый заряд снега. Отфыркнулся и уставился на мачту. Флаг рвался с нее, щелкал и трепыхался, просился в полет, на волю. Я полюбовался на его судорожные рывки и возвратился в избу, поняв, что окончательно запутался в своих рассуждениях.

Сказка сказкою, а вы вот сделайте из сказки вывод, что существует-таки у господина Канта в его философии «ноумен», та самая непознаваемая, черт возьми, вещь в себе, которую, как и Россию, не понять нашим скудным обывательским умишком. Куда нам, грешным да приземленным, забираться в дебри материи, напичканной той мудростью, которая способна испортить пищеварение и сон.

Принимая как данность это соображение, я пропел, подражая Вильке и придав своей своей физиономии легкомысленную ухмылку:

 

Покойник плясал на столе

В изящном из кружев белье,

По моде подстрижен,

а взгляд неподвижен.

 

Это о предчувствии иного одиночества — с навеки закрытыми глазами. Покойник знал доподлинно, что «во многой мудрости много печали, и кто умножает познания, умножает скорбь». Бесспорно, познание познанию рознь, но в данном случае речь идет о том, которое «суета сует — все суета». Значит, не надо суетиться. Но, очерчивая круг забот и принимая жизнь как данность, которую нужно преодолеть сколь можно бодро и решительно, требуется помнить о пресловутом «ноумене» и хотя бы ощупать его глазами и уж тогда пройти мимо, пройти от гугуканья в колыбели до холмика под сосной или березкой. Это уж кому что нравится и достанется. И не обязательно с пляской в изящном из кружев белье, а хотя бы с горькими, но необходимыми воспоминаниями о камине и собаке, прикорнувшей возле, если воспоминания эти имели место при разгадывании непознаваемой сущности, бесполезной в те дни, когда «твой след под дождем у крыльца расплылся, налился водой».

Однако я снова скатился к обыденщине, хотя любовь, безусловно, стержень жизни. Ведь когда возникает желание («хорошо бы собаку купить»), может появиться потребность «сплясать на столе» и равнодушно уставиться неподвижным взглядом во тьму вечности: «Non sum qualis eram», что означает в переводе на русский: «Я не такой, каким был». Ясно, не таким. А каким? Хотелось бы — чуточку похожим на поэта Иосифа Бродского, который оставил нам такие строчки:

 

Когда теряет равновесие

Твое сознание усталое,

Когда ступени этой лестницы

Уходят из-под ног, как палуба,

Когда плюет на человечество

Твоё ночное одиночество,

Ты можешь рассуждать о вечности

И сомневаться в непорочности

Идей, гипотез, восприятия

Произведения искусства.

И даже!

Самого зачатия

Мадонной сына Иисуса.

 

Ночное одиночество, которое плюет на человечество, г-н Ваншенкин, это и есть «вещь в себе» без друзей и родных, которую не познать, если не испытал на собственной шкуре. Правда, даже познав вдруг, совсем не обязательно плясать на столе в изящном из кружев белье. Достало бы сил сохранить равновесие и одолеть лестницу, уходящую из-под ног.

 

— У меня в детстве был приятель, — сказал Виктор, — который затеял прочитать Гегеля в подлиннике и прочитал-таки, но сделался шизофреником. Ты в твои годы, безусловно, знаешь, что такое шизофреник.

— Да, знаю, — сказал Бол-Кунац.

— И ты не боишься?

— Нет.

Братья Стругацкие.

 

Калиново

 
   
 

Проталина\1-4\18 ] О журнале ] Редакция ] Контакты ] Подписка ] Авторы ] Новости ] Наши встречи ] Наши награды ] Наша анкета ] Проталина\1-4\16 ] Проталина\1-4\15 ] Проталина\3-4\14 ] Проталина\1-2\14 ] Проталина\1-2\13 ] Проталина\3-4\12 ] Проталина\1-2\12 ] Проталина\3-4\11 ] Проталина\1-2\11 ] Проталина\3-4\10 ] Проталина\2\10 ] Проталина\1\10 ] Проталина\4\09 ] Проталина\2-3\09 ] Проталина\1\09 ] Проталина\3\08 ] Проталина\2\08 ] Проталина\1\08 ]

 

© Автономная некоммерческая организация "Редакция журнала "Проталина"   27.01.2013